Форма входа

Категории раздела

Борис Климычев. Романы [19]
Борис Климычев. Статьи, дневники, интервью [28]

Block title

Block content

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru Томское краеведение
    Воскресенье, 05.05.2024, 09:39
    Приветствую Вас Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Сайт памяти Бориса Климычева

    Каталог файлов

    Главная » Файлы » Борис Климычев. Проза » Борис Климычев. Романы

    ГЛАВЫ ИЗ РОМАНА "ТРЕУГОЛЬНОЕ ПИСЬМО"
    08.02.2013, 15:53
    Борис Климычев
    Главы из романа «ТРЕУГОЛЬНОЕ ПИСЬМО»
    10. ДЕТСКАЯ МОЯ КРОВАТКА Однажды отец пришёл домой расстроенный и вполголоса сказал матери: – Маху мы дали с этим поэтом... арестовали его... ты совершенно права была: сейчас и самим лучше дома сидеть и к себе не звать... – Да ведь он приходил, когда всё спокойно было, – сказала мать,– кто мог подумать? Блаженненький, кому он мог мешать? Дяди Костина жена, единоверка, навещала стихотворца Клюева, носила ему просфоры, булочки. Поэт для единоверок был кем-то вроде проповедника. Они видели, что настоятель церкви к этому приезжему благоволит. Мои же родители, услышав о нём, проявили интерес к нему, как к столичному литератору. И однажды Константин Николаевич появился в нашем доме со странным человеком – сутулым, кряжистым, одетым в поношенную поддевку. Есманские его даже за нищего приняли. Константин Николаевич быстренько провёл его через общую кухню к нам, и в нашей комнате пришелец заговорил быстрыми прибаутками. Отец сказал мне: – Разуй глаза, настоящий поэт пришёл. – Как Пушкин? – уточнил я, ибо незнакомец походил не то на извозчика, не то на татарина-старьевщика. Я бы сразу и забыл этого человека, если бы не фамилия – Клюев. Я испросил его: – Ты клюёшь, как птичка? Он ответил что-то в том роде, что да, клюёт с древа российской словесности сладкие ягоды поэзии. Помню, меня поразил акцент, казалось, что человек нарочно говорит мудрено и как бы припевает. Я ведь жил всегда в Томске, здесь никто никогда так не говорил, а говорили, как и по радио говорят, чуть акая на московский манер. Матери очень хотелось послушать настоящего, известного поэта. Она любила Есенина, Блока, а Маяковского недолюбливала. Когда пригласили гостя к столу, речь и зашла об этих поэтах, об их взаимоотношениях. То и дело звучало: «Есенин-Есенин!» Потом Клюев читал свои стихи, Мне они не понравились, ибо я в них почти ничего понял. Я решил, нет, не Пушкин, гораздохуже. И «Конька Горбунка» ему, видимо, тоже слабó сочинить. А теперь вот, оказывается, этого самого старичка забрали. А я думал, что таких старых уже и в тюрьму не берут. После ареста этого поэта мать была очень расстроена. Отец с матерью перестали по выходным ходить в гости. И к нам редко кто теперь заглядывал. Из шести отцовских братьев навещал нас только Сергей Николаевич. За излишнюю любовь к горячительным напиткам его сняли с должности директора карьера. А пил он, по его словам, потому, что работа была рискованная, с взрывами связанная. Покинув карьер, он стал работать ассенизатором. Сам он обозначал свою новую должность более точным и ёмким русским словом. Стоило отцу и матери отвернуться, он опустошал все флаконы с одеколоном и духами, куражился, кричал: – Притихли? Попрятались в норы, как сурки. А я не боюсь! Я честный советский говночист, и мне нечего бояться. Пролетарию нечего терять, кроме своих цепей! – Перестань паясничать, – сердился отец, – я, что ли, не пролетарий? Тоже горб гну! – Ну, так и не трясись, как желе! Вскоре забрали портного, который шил отцу костюм табачного цвета. Возле артучилища был у этого портного домик. Меня удивляла вывеска: «Военно-гражданский портной». Как это? Отец пояснил. Портной этот шьёт и военную форму, и гражданские костюмы. – Военторг. Дефицит. Консервы! – сказал отец по поводу ареста портного. Обвинили закройщика в шпионаже. Мол, клиент скинет китель, портной поведёт командира за ширму, а жена в это время карманы кителя обшарит, секретные документы скопирует. Её взяли вместе с мужем. Рассказывали, по ночам по городу снуёт чёрная легковушка. Клаксон каркал, люди в домах обливались холодным потом. Но «чёрный ворон» ездил больше по центру. Видимо, считалось, что профессоров и других солидных людей нужно и арестовывать солидно. Простолюдинов в НКВД привозили на телеге или приводили пешком. И опять ночью подслушал я разговор. Курдюков был в Москве. Ежов-то пигмей, карлик. И садист к тому же. Я не вытерпел и спросил: – Что такое – пигмей? Карлик – я знаю, маленький. Но какой же он маленький! Нарком ведь, я портрет видел. Ну, садист, потому что всех садит. А пигмей – что? Мать вскочила и больно дёрнула меня за ухо: – Будешь родителей подслушивать, убью! А будешь болтать, этот садист нас всех вмиг посадит!.. С той ночи они больше не шептались. В те дни домоуправы обходили свои владения и требовали от жильцов, чтобы они обозначали на каждой двери номера квартир и фамилии жильцов, в них проживающих. Велено было также на воротах каждой усадьбы прибить козырёк с электрической лампочкой, номером дома и названием улицы. Объясняли это тем, что так будет удобнее доставлять почту, телеграммы. Так доктора быстрее найдут своих пациентов. Но люди уже догадывались, что за почтальоны и доктора. Занятия в школе должны были начаться только через месяц, мне уже всё купили: ранец, аспидную доску, грифель. А однажды ночью я спокойно спал в своей кроватке детской, я из неё вырос, ноги были продеты сквозь перекладины спинки, не вмещались. И тут вдруг вспыхнул свет. – Ну что вы! – возмутился я, но умолк, увидев в комнате двух военных, один стоял у дверей, другой будил мать и отца. Что я тогда подумал? Гости приходили к нам и ночью, особенно отцовы братья или приезжие из других городов, которые когда-то с отцом давно дружили. – К папе пограничники пришли! Вставай, пап! К тебе! – Чему радуешься, дурак! – сказала мать. Она была бледна, - пограничники на границе стоят, родину охраняют, а эти... Они ходят по ночам и детей сиротами делают. Одному из военных это сильно не понравилось, он насупился и сказал: – Гражданка, прекратите вражескую агитацию! – Кого агитировать? Вы – машина, механизм, колёсики... – Гражданка! – грозно сказал военный. Второй успокоительно заговорил: – Там разберутся... – Для галочки в отчете и забираете... – Гражданка, последний раз говорю, прекратите вражескую агитацию! – заорал первый военный. – Мотя, прекрати, ошибка вышла. Разберутся... – Детей сиротами делают! – яростно закричала мать. – Агитация! Решили сирот плодить? – Он сиротой не останется, его родина воспитает… Я подумал, а как это родина меня воспитывать станет? Томск– моя родина. Он любим, но отца и мать люблю ещё больше. – Вот спасибо, удружили! – иронически сказала мать, пошла к шкафу и стала выкидывать оттуда папки с документами: – Почитайте вот. Служил он в Красной Армии – грамота, на работе передовик. Нигде ни одного замечания. Рабочий, не дворянин и капиталист. Кого хватаете? – Гражданка! Сядьте на тот вон стул и не вставайте! Документы мы сами просмотрим, без вас. И тут один военный поднял меня с кровати, а второй принялся ворошить мою постель. Я соображал, вспоминал. В одной книжке было написано, что вот так революционеры прятали прокламации в детскую постельку. Но жандарм догадался, взял ребенка на руки, а другой жандарм эту постель обшарил. Ситуация была та же. Только меня на руки не взяли. Я просто стоял возле кроватки, дрожа от холода. Военные обшаривали нашу квартиру очень долго. Я снова лег в кровать и неожиданно для себя вновь уснул. Меня разбудила мать: – Посмотри на отца-то. Попрощайся, может, не увидишьникогда. Отец поцеловал меня, слезинка выкатилась у него из глаз. Вышли мы вслед за отцом и военными на кухню, а там, оказывается, стояли соседи, Есманские. Одетые. Видно, давно уже не спали. Завидев отца, Георгий Фаддеевич с нежно-издевательской интонацией сказал нараспев: – Вот та-ак, вот та-ак! – Чего так-то, сволочь? – свирепо спросила мать. – Ты уверен, что завтра за тобой не явятся? Фаддеевич умолк, в глазах был ужас. На другой день к нам пришёл домхоз по фамилии Штанев. Он давно набивался в приятели отцу. Матери Штанев раньше всегда целовал руку. Теперь Штанев обратился к ней официально: – Гражданка, вы выселяетесь из этой квартиры как семья врага народа. – А куда ж мы пойдём? – Меня не касается. Грузчики, приступайте! Два верзилы в широченных штанах и тяжелых смазных сапогах принялись хватать наши вещи и таскать, лестница у нас была крутая, в два оборота, спускать тяжести неудобно. Штанев сказал: – Вышвыривайте прямо в окно! Верзилы гоготали. Через заборы испуганно смотрели соседи. Половина мебели поломана, и где ночевать? Конечно, кто-нибудь из родственников на ночлег пустил бы, но нельзя было оставить вещи на дворе, растащат ведь всё до последней ложки. Никто к нам не подходил, никто ничего не спрашивал. Пригласила нас к себе ночевать Агафья Васильевна Дубинина, она ни одной фразы не могла выговорить без мата, но душа у неё, видать, была добрая. – Не плачь, Мотька! Давай перетаскаем всё твое шмутье в мой сарай. Мы ночевали теперь у Дубининых. Мать ночами плакала, тётя Агаша успокаивала. Вскоре мать принялась искать выход из положения. Обошла всех знакомых. Но быстро поняла, что никакие связи, никакие авторитеты помочь не могли. Я готовился к первому сентября, хотя и не знал, примут ли меня теперь в школу? Уже холодало, мать с тётей Агашей копали в огороде картошку, когда за оградой раздался крик: – Алямс-Алямсович-Алямс! Кричал отец. Был он острижен наголо и изрядно пьян. Апьяный он всегда «алямс» кричит. Мы с матерью кинулись его целовать, но он отстранил нас: – Я вшивый, на мне вшей, как звезд на небе! Агаша тут же принялась на плите греть воду, с отца сняли всё до ниточки, и посадили его в тёмном углу сидеть голого. Потом он долго мылся, повторяя: – На мне вшей, как звезд на южном небе. – Вот гады! Вот гады! И тут кровоподтёк, и тут синяк! – Эх, Мотя! Разве в синяках дело? Видно было, что не хотел нас расстраивать. Многое он рассказал матери позже, когда уже уходил на фронт, и чувствовал себя более или менее свободным. А там с него подписку взяли, чтобы молчал. Он бы, может, не вернулся к нам, но однажды, когда отца вели по коридору на допрос, он встретил начальника, приехавшего из Новосибирска проверять местных чекистов. В начальнике этом отец узнал друга своего детства. Вместе сиротствовали. Тот тоже узнал отца и спросил машинально: – Николай, ты как тут? – Тебя бы спросить надо. – Ладно, я твоё дело посмотрю... Вот после этого отца и выпустили, взяв подписку о неразглашении. слышно. : В 1941 году, когда началась война, друзья-приятели решили устроить отца в артиллерийское училище ремонтировать оптику. Он для фронта уже и по возрасту мало подходил. Специалистов не хватало. Дали бы бронь. Но отец сам побежал в военкомат, попросил отправить на фронт. Он всё ещё помнил страшный подвал, боялся, что возвратят туда, хотел быть от него подальше. Там людей набивали в конурки так, что можно было только стоять. Бросали в камеры шкуру, всю завшивленную, чтобы людям стало ещё тошнее. Мать рыдала, а он был почти спокоен, потому что с души у него упал тяжеловесный камень. Фронт и сама смерть казались избавлением. Он знал, что они и членов семей не щадят. А мать это не совсем понимала. А я – тем более. Отец погиб зимой сорок первого, и нет могилки, или места, где можно было бы поклониться. Как я узнал после, в томском подвале выколачивали из отца признание, что он являлся казначеем белогвардейской организации. Что-то более нелепое трудно и придумать. Он же был сыном народника. Да и вообще. Часовщик и вдруг – казначей монархический! Всё равно что верблюд - с мотором от мотоцикла.\ 22. НЕХОРОШИЙ ЧЕЛОВЕК АППАК Поезд болтался в заснеженной степи, как огромный жестяной удав, набитый зловонной требухой. Он истошно вопил на поворотах. Вагон мотало из стороны в сторону, из чего можно было заключить, что колея разбита до основания и только промысел Божий удерживает грохочущий и дребезжащий состав на рельсах. В полоротые окна вагона врывался морозный ветер вместе с угольной гарью. На лавках не было места, и мы с матерью перемогались, то сидя на полу, то стоя на коленях, то мучились на корточках. Её серая доха стала почти чёрной, но это можно было видеть, когда проводница зажигала тусклую свечу в фонаре. Обычно свеча возгоралась перед очередной остановкой, и кто-то с трудом вытискивался из вагона и кто-то с таким же трудом, матом и проклятьями, в него втискивался. Кислый запах сальной, потной овчины, вонь из тамбура, куда ходили испражняться под грохот колес, ибо оба вагонных туалета были наглухо забиты чёрными досками ещё до войны. Дикий холод, чей-то надрывный кашель, редкое мельтешение огней за окном да странные для русского слуха названия остановок. За окном ещё было темно, когда казашка прокричала: – Караганда! Кончай ночевать! Толпу приезжих на тёмном перроне встретил железнодорожник, он скомандовал: – Быстро все за мной в вокзал! Не отставать, если жить хочешь! Пришлось бежать. В вокзальчик люди набились, как кильки в банку. Железнодорожник исчез, но вскоре его фуражка высунулась из окошечка кассы: – Граждане! Терпите, пока совсем не рассветет! Ни до ветра, ни ещё куда. Плохие люди только и ждут. Это – Караганда. Держите вещи, ждите рассвета. Всё! Окошечко с треском захлопнулось. Вот так штука! Я терпел от самого Акмолинска, думал, приедем – облегчусь. А я тут был не один такой. В толпе кто-то сделал в штаны. Ругань. Невозможность пошевелиться.Чуть рассвело, некоторые решили вылезти из вокзальных тисков. И раздался на улице истошный вопль. Мужик с изрезанными ножом ладонями втиснулся обратно в вокзальное месиво,лапал стену, оставляя кровавые следы: – Видите? Видите? Вещи забрали… Окошечко кассы распахнулась, голова железнодорожника укорила: – Не верили? Вот! Окошечко вновь захлопнулось. Когда совсем рассвело, и мы с матерью вышли на вольный воздух, я первым делом облегчился возле забора. В воздухе висел запах гари и еще - пронзительный щемящий звук. – Что это? Тащимся с чемоданом. Может, и до Большой Михайловки тоже поездом ехать надо? Прохожий сказал: – Не надо. Вон туда идите, перейдёте по мосту реку и – Михайловка. А там – и река – не река, и мост – не мост. Ручеёк, и через него несколько бревёшек положено. Три улицы: Нижняя, Средняя и Верхняя. От дома – к дому. Разные люди, одинаковый ответ: – Нет, нет, нет! Оконные переплёты деревянных домов, как лица насупившихся прямоносых людей. Подслеповатые мазанки добрее, иные – интересуются: кто, почему? Стыд нищенский. А может, наоборот – нищие привычны и не стыдятся? Тогда, кто же мы? Всё чаще мы стали слышать: – Турсункулов! Ата! В голове всё перемешалось: шахтные вентиляторы, терриконы, горы чёрной породы, сажа, траншеи, шурфы, ад. Затем – бело-розовый рай для избранных, заснеженный парк, и теперь Михайловка – ни то, ни сё. Турсун какой-то – с кулём. И привели ноги к Турсункулову. Старик с козлиной бородой в тулупе, в сенях коза, привязанная к колышку. Возле стены – до потолка уложены кипы прессованного сена. – Дженщин – хороши, дженщин стирает, у дженщин – малай, мой тоже малай есть. Живи, без денег живи… Изба старика Турсункулова была сложена из кирпичей коровьего и верблюжьего помета. Дверь слева вела в избу, дверь справа – в келью старика. Там размещался лишь топчан, не было никакого отопления. Дед размачивал корочку хлеба, жевал, укрывался собачьей дохой до утра. Каждое утро девяностолетний аксакал ехал на поезде в старый город и там на базаре что-то покупал, и перепродавал тряпки, мыло, табак. Магазины пусты, а толкучка кишела муравейником. Древнего деда за спекуляцию не возьмут. В избе помещался у маленького окна самодельный стол. Справа у стены дышала небольшая печка с одной конфоркой. Неподалеку от плиты, ближе к двери, стояла кровать, на которую немедленно слегла мать. Вечером пришёл из автомастерской Зинатулла, сказал, что в гараже зовут его Витькой. Он был моих лет, приехал к деду из какого-то приволжского колхоза. Ему и мне предстояло спать на полу. Я был рад! Несколько минут назад мы были бездомными и уже почти потеряли надежду обрести кров, и вот – пожалуйста! Лежать на полу в тепле! – Ничо! – сказал Витька, – солнце тёплый будет, в сенях лежанку наладим. Коричневатые кизячины с соломинами проглядывали сквозь штукатурку. Цикориевый чай без сахара и хлеба. Я уверял, в ведре воды содержится пять граммов жира. – Чтобы толстеть, надо столько воды пить, что ссать замучаешься! – задумчиво сказал Витька-Зинатулла. – А печку чем топите? – Террикон видел? – отозвался Витька, – оттуда порода катится, уголь тоже летит, ходим, собираем, Хорошо смотрим, чтоб камень голову не сшиб. Витька использовал для растопки щепки, старые газеты и книги. Одна бывшая книжка, без корок и наполовину уже использованная на растопку, привлекла моё внимание. Я увидел на одной её странице слово «Караганда». И вот что я прочёл: «В 1833 году пастух Аппак Байжанов в степях Сары-Арки развёл костер из сучьев сухостоя. При этом он заметил, что случайно попавшие в огонь блестящие чёрные камни вроде бы тоже горят. Собирая в старый кожаный мешок куски горючего камня, Аппак и представить себе не мог, благодаря его находке в будущем в степи вырастет огромный город…» Молодец Аппак! Но мне-то что делать в этом городе? Жить на те гроши, которые будут платить матери в родильном доме? Пошёл с ведром к колодцу и увидел на заборе плакат: четыре месяца учёбы, питание, обмундирование, стипешка. Мастер бурения. Шесть лет работы – орден Знак Почёта, пятнадцать – орден Трудового Красного Знамени, тридцать – звание Героя! Через тридцать лет буду седым? Пусть! Через четыре месяца я – буровой мастер, они много получают. Комнатушка с диаграммами, рисунками буровых вышек и станков. Офицер – фронтовик, диктует, словно командует. Но никого не спрашивали. Экзамена не было. Через два месяца послали в степь: остальное – поймёте на практике. Тряслись в кузове грузовика, миновали столицу Карлага Долинку, вырвались на заснеженный простор. Часа через два прибыли на место совершенно закоченевшие. – Где будем жить? Инженер-геолог сказал: – Выроете себе землянку и живите на здоровье. Сбылось обещание плаката. Спецодеждой были брезентовые рукавицы, бесплатным питанием – пшёнка, за которую высчитывали ползарплаты, общежитием – дыра в склоне холма, её сами же вырыли на четверых и прикрывали сколоченным из горбыля щитом. Возвращаясь с вышки ночами, брали с собой железяки. Огоньки волчьих глаз на холме. Встали спинами друг к другу –обороняться. Догнал нас буровик с другой вышки, с карабином,стрельнул, отпугнул волков. Спали на нарах в той же робе, в которой были на работе. Только через месяц начальник партии договорился о бане в зоне для двадцатипятилетников. Путь был неблизкий, машина буксовала, вылезали из кузова, брали в руки лопаты. Наконец показались вышки, колючка. Отдали охране документы, ждали в комнатушке перед входом в зону. Возле «буржуйки» сидел охранник с лицом старого лиса, говорил: – Вам греют воду зеки. Охрана проверит, не спрятали ли чего для передачи на волю? Вас обыщут до бани и – после. Не дай бог вам что-нибудь пронести в зону или вынести из неё. Здесь сидят враги народа, и вы станете их пособниками. Позвали мыться. Быстро провели к кирпичному зданию. Широкие скамьи, новые тазы, возле каждого кусочек мыла и малюсенькая вехотка. Смыть с себя месячную грязь – наслаждение! Но на душе кошки скребли – охранник этот! Когда вышли, того охранника в комнатушке уже не было. Я не выдержал такой жизни. Сбежал в Караганду. Трудовая книжка и паспорт были в карагандинском геологическом управлении, возвращаться в степь не хотелось, а за побег полагался срок. Был вечер, когда я пришёл в нашу кизячную обитель. При тусклом свете малюсенькой лампочки я сразу заметил, как похудела, осунулась и постарела моя бедная мама. Рассказал ей всё. Курсы были ловушкой, силком, и я попал в эти сети. Мать сказала: – Я возьму справку от врачей, что больна. Пойду в вашу контору, может, тебя отпустят. Через день она сказала: – Была. Велели тебе идти работать в Талды-Кудук, это на окраине города, часто сможем видеться, и там работа вроде полегче. Пошёл искать этот самый Кудук. Пришёл. Искал бригадира Васькина, чтобы место дал в общаге. Обрадовался. Это вам не землянка, двухэтажный дом! Васькин! Где ты, Васькин? Хмурый мужик спросил: – Зачем он тебе, кто ты такой? – Меня сюда на работу перевели, сказали, дадут место в общежитии. – Они дадут! – с непонятной интонацией отозвался мужик, –ты женатый? У тебя дети есть? Он пронял меня этими словами до самых печенок: – Да вы – что? Я недавно паспорт получил. Какая женитьба? Какие дети? – Ну, так и не ищи Васькина, и не нужно тебе место в общежитии. – Почему? – возмутился я. – Парень, беги отсюда без оглядки. Здесь мы такую заразу с керном получаем, что стали уже инвалидами. Ты пока здоровый, и беги, а то не будет у тебя никогда ни женитьбы, ни детей, понял? – Но я ж курсы окончил, отработать должен, иначе посадят. – А пусть лучше посадят, там ещё может, выживешь, а здесь – точно зачахнешь. Знаю, что говорю. Я засомневался. Но опять же, мужик серьёзный, врать не станет, зачем ему? .Ночью по городу ходить страшно. Глухо, темно, бесконечно. Шахта – посёлок, шахта – посёлок. Шурфы, траншеи. Хаос. Конец света. Вентиляторы шахтные гудят, словно черти под землей. Но я уходил из дома как раз с наступлением темноты. Теперь по ночам на товарной станции я охранял картошку, которую сгрузили в бурты из вагонов. Утром приедут грузовики, и картошка поедет в столовые и прочие учреждения. Неподалеку от меня казахский паренёк Назар охранял уголь. Мы жарили мою картошку на его угле, говорили о жизни. Сообщения Назара были всегда чрезвычайны: – В Долинке эта, которая Дева Мария, во всех окнах на всех стёклах нарисовалась само по себе. – И что? – Директора школы посадили. Другой стал. Все стекла выбил, а она за ночь все стекла вставила и опять везде нарисовалась. – Нового директора тоже посадили? – Нет. Школу закрыли, стёкла пожарной краской закрасили, а она опять проступила, Дева, которая. – И что? – Ничего. Школу сломали. Говорят, она над этим местом ночью в воздухе висит. Покурим с Назаром, чаёк на костре согреем, он опять сообщает: – В старом городе целый посёлок под землю провалился. С мазанками, бараками, ночью было, все спали, проснуться не успели. Посёлки над шахтами стоят, под ними пусто-пусто, как, знаешь, костяшка такая в домино есть. А зачем живёт народ в этом Караганде? Буран зимой, холод. Снег весь чёрный, белый может быть час-другой. А летом пыльные бури есть. В Алматы жили, хорошо там. Отец захотел длинный рубль, сюда приехали.теперь под землей в шахте лежит, не откопали. Мать умерла. С сестрой живём сам по себе… Всю ночь к нам приходили разные люди и просили продать либо ведро угля, либо ведро картошки. И мы продавали. Некоторые пытались отовариться бесплатно. Никакого оружия дляохраны социалистической собственности нам не выдали. Мы были временными сторожами. Пришлось вооружиться. У Назара был огромный остро заточенный скобарь, а у меня был пест, привязанный к длинной палке. Утром мы прятали своё оружие в ближайшем осиннике. Я набирал в одно ведро картошку, в другое – уголь, и тащил это добро по разным закоулкам к своему дому. Назар отоваривался подобным же образом. Работа приносила некоторый доход. Хотелось какого-то общества. Я шёл в ограду шахтёрской здравницы. Парни разных национальностей. Чеченец с интересным именем Султан. Весёлый, пройдется по танцплощадке в лезгинке, припевая: Развлекаясь в саду, я всё же не забывал поглядывать по сторонам. Каждая милицейская фуражка заставляла меня прятаться в кустах. По городу маршировали колонны немецких солдат. Донашивали форму, выданную фюрером. И война кончилась, но всё велят работать на этой степной земле. Новой одежки не давали, но немецкие аккуратисты так сумели заштопать полуистлевшее сукнецо, так надраили пуговицы и начистили сапоги, что со стороны всё на них гляделось, как новенькое. От строевых солдат их отличало лишь отсутствие ремней с оловянными пряжками. В саду проивный паренек Потятя начинал выпытывать про жизнь, про заработки, про знакомства, про самочувствие, про всё ему расскажи. И чего ему было надо? И всегда всё про всех знал. А ещё постоянно повторял фразу: – Хоть бы кто мне сто грамм взял, что ли? Я ему про своё положение рассказывать остерегался. Я всем говорил, что болею, сердце у меня шалит. Могу работать только сторожем. И всё. Так Потятя всё равно лез. В какой больнице я лечусь, где и что сторожу. И какие у меня девчонки были раньше, а какие сейчас есть. Потяте мне и рассказать нечего. Я вспомнил, вот недавно хотел выйти через калиточку из сада, а в калитке странная какая-то девчонка моих примерно лет стоит и говорит: – А вот не выпущу! А если выпущу, что мне будет? Я и рассказал Потяте. А он: – Такая, белый шрамчик на левой щеке, Нюшкой зовут? Ну и встречаетесь теперь? Я взял да и сказал ему, мол, да, точно, встречаемся. Пусть стервец завидует. А он глубже в тему влезает: – Переспали уже? Сколько раз? И как она? Горячая на ходу? Надоел он мне, я сказал: – Много будешь знать, скоро состаришься. Я в те дни был весь занят своими переживаниями. Вышел в сад шахтёрской здравницы, там цыганенок Яшка скачет. – Здорово, Яков! – говорю. А он: – Тебя, гада, убьют. – За что? – За дело. – Ты что, Яшка, с дуба рухнул? – спрашиваю, – давай лучше чечётку танцевать. – Хрен тебе, а не чечётку! Я пошёл из сада. Хотелось светлой дружбы. Не знаю с кем. Наверное, нет такого человека в этом чёрном городе, который бы мне настоящим другом стал. Чтобы развлечься, прошёл я по улицам Нижней, Средней, и Крайней. А когда возвратился опять на Нижнюю, уже темнеть стало. Вон и наша ограда. Тут меня кто-то окликнул. Нежный голосок, женский. Миновал два дома, на лавочке Полинка сидит, смотрит на меня своими смородинами, улыбается: – Садись, отдохни! Я сел, приобнял её за талию. Вот, думаю, чудо! Полинка на меня внимание обратила! Эх, знал бы, материными духами помазался бы. Одежка моя худая. Да темно теперь, не очень заметно. И значит, нужен я ей, если позвала. А до этого меня вроде вовсе не замечала. Вот и пойми этих женщин. А она взяла мою руку и давай кусать меня за пальцы, да больно так. – Что ты делаешь! – говорю, – больно же! А она: – Потом ещё больнее будет. – Зачем же больнее? – говорю, – извращенка что ли? Лучше найти укромное местечко, поцеловаться, полежать вдвоём, как люди добрые делают. А то пальцы кусать. Под ногтями грязь, микробы, заболеть можно. – Ну, пойдём, есть место и полежать. – Да где же? – В Зелентресте. – Да как же там лежать? – Ещё как будешь лежать, спокойно, спокойно. Пошли мы, держу её за талию. И, как на зло, чувствую мочевой пузырь переполнен – спасу нет! Как же быть? Надо отлить. А как? Не скажешь, подожди минутку, я это… Другой, может, так и сказал бы. Ну что я за несчастный человек, застенчивый такой? Она торопит, мол, айда, айда быстрей. А я и представить не могу, как я при ней от груза своего избавляться буду? – Нет, – говорю, – пойдём ко мне, у нас в сенях пересованное сено. А сам соображаю, там возле дома нужник, я там забегу на минутку. Полинка нудит: – В Зелентрест, в Зелентрест, я этим привыкла заниматься на природе, там зелено, там тихо, спокойно. А я вспомнил: в Зелентресте сыро, место заболоченное, разве там где приляжешь? Чувствую, лопну сейчас. – Извини, – говорю, – в Зелентрест не пойду, хочешь, идём ко мне. И повернулся, и пошёл, а она за мной не пошла. Я прибавил шагу. Вот уже и не видно Полинку, значит, и она меня не видит. Расстегнул ширинку и давай дорогу поливать. Жалко стало. Случай упустил. Не было у меня ещё в жизни случая. Гляжу, не видно в темноте никакой Полинки. Хотел двинуться в сторону в Зелентреста, но вспомнил – да ведь сыро там, мокро. И перед девчонкой я уже опозорился. Нет, такой я невезучий, пойду домой. Через неделю в сквере в Новом городе встретился мне Потятя. И говорит: – Кто бы мне сто грамм поставил, так нет, всё попадаются на дороге такие крохоборы вроде тебя. Разозлился я. Достал из маленького, именуемого пистончиком, кармашка брюк сторублевку: – Вот! Я не крохобор. А сто граммов я тебе не возьму, не считаю нужным. И пошёл в парк. В эти летние дни он наряден, я вышел на полянку тихую, уютную, солнечную. Хорошо! Вдруг сзади меня взяли с двух сторон под руки. Оглянулся я, а это цыган Вася, и русский вор, Махной именуемый. Волокут они меня в кусты. И лезут ко мне прямо в пистончик. Сотнягу вытащили. Вор этот сшиб меня кастетом с ног, чуть всю скулу не свернул, и я понял, что выражение «из глаз искры посыпались» не фигуральное, а взято из самой что ни на есть жизни. Пытаюсь подняться, а цыган Вася из сапога финку достал. Я тут заговорил: – Вася! За что ты меня? В Караганде все мы люди отверженные. Я с буровой вышки убежал, от милиции скрываюсь. На путях картошку сторожу. По мелочам рубли сшибаю. У меня отец на фронте погиб. Мать больная, я у неё один. А ты – за что? – За нашу Нюшку! – Вася! Богом клянусь, ничего у меня ни с какой Нюшкой не было. У меня ещё вообще никогда ни с одной бабой ничего не было. – В калитке с ней разговаривал? С Нюшкой? – Ну, стояла она в калитке, посторониться не хотела, я мимо прошёл. Какой разговор? Да разве я знал, что она – цыганка? Она и непохожа совсем. Потятя донёс? Убью! – Ладно, вставай! А Потятю не смей трогать, полезный человек. – Хорошо, не трону, хотя такому гаду всё равно кто-нибудь голову отвернёт. А Нюшку вашу увижу, так сразу подальше убегу. – Вот и правильно. Пойдём, выпьем, чтоб болячки быстрее зажили. – Извини, в следующий раз. Он мне мозги встряхнул кастетом, надо отлежаться. – Ну, как знаешь. Голова моя гудела, как телеграфный столб. Что-то в воспаленном мозгу, мысль какая-то телепалась, но она как-то всё не могла полностью оформиться. Через месяц за мной пришла милиция. Мать спрятала меня в подполье, сдвинув на крышку половичок. Я слышал, как она врала: – Я его в глаза не видела, чёрт его знает, куда он делся. Я долго ещё прятался. Потом умные люди подсказали. Надо идти в военкомат, пусть призовут в армию. Отслужишь три года, получишь паспорт. И всё! Ты снова – законный гражданин Великого Союза! Поговорил с матерью, она сказала, правильно, это выход из положения. Военком сказал: – Раз из геологоразведки сбежал, из армии тоже сбежишь. Я провёл ребром ладони по горлу. Убедил. Через день мне прислали повестку. Провожал меня на вокзале Назар. Мама сильно болела, я простился с ней дома. Я рассказал Назару про Потятю, про то, что натравил на меня цыгана Васю. Не знаю, с чего зашёл разговор о том, где живёт Вася и другие цыгане Большой Михайловки. – Да разве ты не знаешь? – удивился Назар, – все они живут в Зелентресте. Там у них в лесочке избушки сляпаны раз-два-три. Как шалаши какие. Им надо жить с краю. Такие люди тёмные – Зелентрест! Зелентрест! Меня аж пот холодный прошиб. То-то Полинка болтала, что в Зелентресте можно лежать спокойно, удобно. Полинка и с цыганами тоже путалась, они ведь никогда случая не упустят. Ну, и когда Потятя им наболтал что было и не было, они и поручили Полине меня в Зелентрест заманить. Лежал бы я там сейчас действительно спокойно, спокойнее некуда. Если бы не захотел пописать, меня бы теперь не было, и позже бы не было, и рассказа бы этого не было, ничего. Эх, Аппак! Ты тоже виноват. Зачем уголь нашёл? Не было бы Караганды, и мы бы с мамой не поехали туда на муки. Мы, может быть, поехали в какой-нибудь культурный, тихий город. Но ты нашёл уголь, Аппак, нехороший ты человек! Да, да! В парке Вася не стал меня резать потому, что всё же светло, люди неподалеку гуляют. Да и объяснил я ему всё. А как было бы в Зелентресте, на отшибе, в темноте? Там бы я и слова не успел сказать, мне бы неожиданно нож воткнули. Из-за угла. Может сразу два ножа с двух сторон. И – никаких объяснений. Они бы со смаком там меня резали, чтобы перед Полиной этой выпендриться. И вот уж под старость ночью вдруг вспомню то провожание давнее, и вскрикну. Тот давний вечер в подробностях встает. Вот Полинку оставил, обратно иду, а за моей спиной вдалеке вроде кто-то тихо свистнул, что-то пробормотал. Это смерть глупая, дурацкая свистела и бормотала. 27. ПРОЩАНИЕ С ДОМОМ Дом на улице Тверской пять я покинул зимой 1942-го года. С тех пор в этом доме сменилось много разных жильцов. А дом этот всегда жил в моём сердце. Жизнь мотала меня из края в край. Жил я на Дальнем Востоке, в Казахстане, в Туркмении, в разных российских областях. Жил в городах и сёлах. И нередко мне снился мой дом неподалеку от Ушайки. Вернулся в Томск, не сразу, но получил-таки квартиру в девятиэтажке, построенной неподалеку от родного дома. И стал я приходить к нашему старому двухэтажному, наполовину деревянному дому с фотоаппаратом «Зенит». Приду, снимаю. Вышли раз два парня с наколками на руках, стали демонстративно писать на стену дома, вот, мол, снимай! В такие старые дома, без благоустройства, нынче кого только не селят. Узнал я, что в нашей квартире живёт Махоня. Служил в милиции, был в чинах, стал «употреблять», расстался с милицией, а заодно – с женой. Я увидел, что жилец он аховый: окно, выходящее к горе, забил наглухо, «чтоб – теплее», к стене приделал загон из безобразного горбыля. Окна, глядящие на улицу, были побиты и грязны. Решил попроситься у него – побывать в наших комнатах. У Махони во рту два зуба: вверху и внизу, оба чёрные. Глаза выцвели, в них нет смысла: – Ты здесь жил? Ты не жил, Федька жил. Раньше? До Федьки Максимовна жила, а тебя не видели. Чо смотреть? У меня нет ничего, нечего смотреть. Нет! Мозг его был утомлен и он не мог сообразить, что в этом доме люди жили не только в позапрошлом году. Что ему втолкуешь про детство, про память? У него нет памяти, обходится! Потом его положили в больницу, а квартиру нашу «забили».Вот, может, кто-то разумный там поселится, так пустит меня подышать воздухом детства. Однажды пришёл на Тверскую пять, а дом-то сломан. Лестницу, в которой сперва было тринадцать ступеней, а потом приделали на счастье четырнадцатую, утащили на дрова, ещё бы– древесина – порох! И всё деревянное ободрали. Двух стен нет. Я смог пройти в свои комнаты, поднявшись по косогору. Это не комнаты уже, а две уцелевших стены и потолок. Вон крюк, на нем висела моя зыбка. Ай-ай! Скоро дом разберут совсем. . Вот тут, во дворе, отец после работы катал ребятню на велосипеде. Сядешь на раму, он тебя придерживает, катает по кругу, тяжело дыша над твоим ухом, покрикивает: «Индия! Америка! Китай!» Индией был сарай, Америкой – сортир, а Китаем называлась та сторона двора, где в избушке жили Ван Дзины. Три круга по двору. Следующий! Малышня выстраивалась в очередь. Если я пытался проехать без очереди, отец брал меня за ухо и ставил в самый конец её. А мать кричала из окна: – Сколько можно? Суп уже остыл, что я без конца его подогревать буду? Вернулся с работы и хреновиной занимается. Как давно это было! Да было ли? Летишь в поезде, катишь в автобусе, знакомое до боли лицо мелькнет. И уже фантазия работает – отец вовсе не погиб на фронте, в плену был, потомза границей обитал, а теперь вот вернулся. Бесплодные мечты! Теперь он всё равно бы уже помер. Возраст. И других нет. Бабушка до девяноста лет держала корову, сама косила сено. тётя Шура скончалась в доме инвалидов от старости. Дядя Костя умер от рака, дядя Сережа – от болезни печени и сердца, мать – от инсульта. Давно умерла и Ушайка, стала она городской сточной канавой и смердит. Ближе к весне я опять пришёл на развалины родного дома, я взял с собой перочинник и решал поковыряться по углам наших родных комнат. Может, что и найду по методу Рахманова. Но ещё и не спустившись с горы, я понял, что верхняя часть нашего дома снесена – вся! Ноги у меня подкосились, а сердце забилось часто-часто. Сейчас лягу здесь и умру… Я всё же подошёл к остову дома. Да, родных комнат уже нет, но уцелела часть подвала, в котором мы бедовали и чуть не погибли с мамой памятной военной зимой. Я стал копать возле остатков подвальной стены. Тут у нас кровать стояла, а тут вот – сундук. Я сбил в кровь руки. И вдруг увидел раскисшую, грязную общую тётрадь. В ней меж листами лежал, чудом сохранившийся, треугольный конверт. Это ныне начисто забытое величайшее изобретение русского народа. Вы берете лист размера, который нынче мы обозначаем как А-4. Пишете текст. Затем вы сгибаете этот лист слева направо – наискосок. Получившийся у вас большой треугольник сгибаете, справа налево, а оставшуюся внизу часть листа, подгибаете по углам и заправляете в созданный вами треугольник. Все! Теперь текст весь будет внутри конверта, и надо только написать на нём адрес. Чем хорош такой конверт? Его не нужно заклеивать, он и так держится. Кроме того, военной цензуре удобно: развернул, прочитал, что не надо – вымарал тушью, завернул конверт обратно, поставил штамп. Всё! Жди ответа, как соловей лета! Такие письма-конверты делали мы из любой бумаги: из обёрточной, из газетной… Вот теперь я развернул такой конверт. Это было письмо от дяди Пети. Единственное, полученное нами в первый год войны. Потом, видимо, было ему писать совершенно некогда. Благодаря треугольному конверту я услышал голос из зимы военного года. «Смерть немецким оккупантам! Здравствуй вся Тверская-5! Пишет вам Пётр Карунин! Фрицы вояки ХХХвые. Мечтаю оторвать Гитлеру ХХца и забить в ХХХницу. До скорой встречи после Победы! Ваш Пётр!» Я догадался – какие именно буквы вычеркнула цензура. Она чуть поправила дядино творчество, только приличия для. В принципе текст был вполне патриотичен. А цензоры, они ведь тоже люди. Больше я ничего в подвале найти не смог. О послевоенной судьбе моего замечательного дядюшки мне известно не так уж и много. Он после войны преподавал в Новосибирске в военном училище и дослужился до майора. Однажды в ресторане ему сделал замечание полковник, и дядя избил этого нехорошего начальника. И Петра Ивановича посадили. Было от него письмо об этом, а потом он, как в воду канул. Но, однажды, читая журнал «Огонёк», увидел я на задней обложке цветное фото. На залитой солнцем веранде турбазы стояли красивые девушки, а внизу на тропе стоял с лыжами на плече мой милый дядюшка, заметно постаревший, но по-прежнему мужественный и импозантный. Время как бы говорило: чего вы на меня обижаетесь? Некоторым гражданам я лишь добавляю шарма. Спортивный костюм на дяде был добротный, дядя делал приглашающий жест рукой, указывая на заснеженные вершины. Фотоэтюд так и назывался: «В горы!» Написал я в редакцию несколько писем, мол, не знает ли фотограф человека, которого он сфотографировал? И где именно снимок сделан, и что за горы на нем виднеются? Сообщите –уплачу вам хорошо! Ответа из редакции я не дождался. Так и живёт во мне дядя Петя в расшитом оленями ярком свитере, с лыжами на плече, он призывно указывает на далекие сияющие вершины.
    Категория: Борис Климычев. Романы | Добавил: carunin
    Просмотров: 817 | Загрузок: 0 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 5.0/1
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *: